— Хочу как-то донести до вас, молодой человек, — кинул тяжелый взгляд на барона Распутин, — что современная война — это не только окопы. Вы можете великолепно воевать, держать позиции и даже гнать неприятеля на фронте. Но что вы будете делать, когда рушится тыл, и держава за вашей спиной превращается в груду обломков?
— Извините нас и продолжайте, Григорий Ефимович, — тихо произнес Ставский. — Мы просто должны привыкнуть к совершенно новым обстоятельствам, приспособиться как-то, осознать, что нам до всего есть дело…
— Это вы хорошо сказали, Илларион Михайлович, — ответил Распутин. — Нам до всего есть дело. Если по-другому — проиграем. Сомнут и растопчут. Армия — защитник Отечества, а защищать его приходится по-разному… Я почти закончил. Самая большая работа предстоит по вашему прямому профилю. Мы не сможем предотвратить массовые беспорядки, но сохраним жизнь некоторым ключевым персонам…
— Вы про самодержца и его семью? — воскликнул Пунин.
Распутин запнулся на полуслове. Как бы ни крутили хвостом историки, но готовность защищать престол и монарха, несмотря на все брожения, сидит в офицерском сословии крепко и будет таковой, пока сам государь не отречется от престола… “Словно эскадрон сдал,”- вспомнил Григорий слова генерала царской свиты, потрясенного отречением Николая. Олицетворение Отечества с конкретным человеком, будь он царь, генсек или президент — нечто очень русское. И пока нет полноценной авторитетной замены, тему недееспособности правящего дома лучше не поднимать…
— Этим ответственным делом, подпоручик, займутся другие люди. Вам же уготована не менее важная миссия, от которой будет зависеть ближайшее будущее столицы, а может и всей России.
Глава 18. Пять дней спустя. Поезд Сестрорецк-Петербург
Булгаков завороженно, как в цирке за акробатами, наблюдал за преображением Распутина. Снимая строгий костюм и надевая вместо него просторную шелковую рубаху, приклеивая лохматую распутинскую бороду, приглаживая длинноволосый парик, Григорий на глазах превращался в “святого старца”. За неопрятным внешним видом вместе с привычным обликом исчезал тот загадочный эскулап и лихой командир, с которым доктор познакомился на Северном фронте на берегах реки Аа в старой мызе у деревни Калнциемс. Изменение было настолько глубоким, что захотелось схватить Распутина за руку, чтобы дорогой образ не исчез, а вместо него не появился сибирский хитрован, ловко пролезший к престолу проворачивать свои темные делишки, не имеющие никакого отношения к государственным интересам.
— Григорий Ефимович, — произнес Булгаков, не сдержавшись и тронув Распутина за рукав, — вы определённо чем-то недовольны, но не говорите — чем. Что происходит? За эти пять дней из толпы отставников-мизантропов вы сколотили боеспособную азартную рать. Я впервые видел господ офицеров с такой жаждой деятельности и смыслом жизни в глазах. До вашего приезда в Сестрорецке царили меланхолия и депрессия.
Распутин прервал кропотливое прикладывание лохматого парика, обернулся к коллеге и внимательно посмотрел на него, оценивая, стоит ли начинать разговор на эту тему.
— Вот скажите, Михаил Афанасьевич, — решился он, — лично для вас Отечество и самодержавие — одно и то же, или эти понятия могут существовать друг без друга?
— Не знаю, не задумывался, — будущий писатель потёр гладко выскобленный подбородок. — Я, как к утреннему моциону, привык к такому положению вещей и даже не представлял, можно ли его разделить на части…
— Вот именно! — со вздохом кивнул Распутин, вернувшись к своему театральному действу. — Все произносят, как заклинание, триединую сущность России — православие, самодержавие, народность, не задумываясь, что более половины подданных империи — вообще не христиане, в народностях у нас сам чёрт ногу сломит, а самодержавие в режиме бешеного принтера штампует негодную элиту, не способную отвечать на вызовы времени…
— О! Еще одно английское словечко! — с довольным видом отметил Булгаков, доставая из кармана блокнот и перелистывая странички, — принтер — это ведь от английского “to print” — печатать? Я за вами неустанно записываю и чувствую себя грибником на заветной этимологической полянке..
— И много насобирали? — неожиданно закашлявшись, спросил Распутин.
— Да с полсотни уже. Уж больно выразительно у вас порой получается. Квест, девайс, фанат, инсайд… Очень удачные находки, я считаю. Когда во время полевых занятий, вы давеча изволили назвать Надольского тинейджером и лузером, он даже не понял, а когда в словарик заглянул, уже поздно было обижаться, — засмеялся доктор.
Распутин покачал головой и отвернулся, делая вид, что всецело сосредоточен на гриме. Пять дней интенсивного инструктажа для формирования сплоченной группы антитеррора, натаскивание офицеров по контртеррористической подготовке, наскоро вбиваемые основы работы спецназа в городской застройке измотали его капитально. Иногда Григорий в эмоциональном порыве терял контроль за своей речью, позволяя современным словам из будущего проникать в нынешнее столетие, несказанно удивляя и радуя этим молодёжную офицерскую аудиторию. А Булгаков… Ну, поди ж ты… Летописец… “Надо, конечно, подбирать выражения хотя бы в его присутствии… А то ведь страшно подумать, во что превратится не написанный роман “Мастер и Маргарита” с обвесом из новояза,”- подумал он.
— Беда в том, — произнес Григорий, — что человеку жизненно необходимо опираться на какую-то конструкцию, облечённую в словесную формулу. Наш мозг не терпит пустоты. И если оттуда вынуть “православие-самодержавие-народность”, но не вложить ничего другого, в этой голове вырастут причудливые цветы сатанизма. Мы на наших вечерних посиделках детально разобрали пороки существующей общественно-политической конструкции, пришли к согласию о необходимости перемен, выявили и описали червоточины заговорщиков-революционеров… Но я ничего не дал взамен, и что получилось? Нынешние обитатели коридоров власти — хреновые. Заговорщики, рвущиеся на их место, ничем не лучше. Куда ж податься? На чем сердце успокоится?
Распутин закончил, наконец, возиться с париком и уселся на кресло в купе. Поставив одну руку на колено, второй подперев подбородок, он в своей крестьянской поддевке превратился в подобие Льва Толстого.
— Знаете, Михаил Афанасьевич, что происходит с человеком, если он не нашел удовлетворения в существующей политической палитре? Не получив требуемое в настоящем, он почти гарантированно скатывается в прошлое…
— А в этом разве есть что-то плохое? — удивился Булгаков. — У нас пруд пруди проповедников, что по городам хороводы водят, призывая вернуться к естественному образу жизни без городских соблазнов и пороков технологической цивилизации. Они же безобидны, как агнцы…
— Это только так кажется. Первым делом, архаика освобождает адептов от регламентирующих поведение человека норм христианской нравственности, навязывает языческие представления мироустройства, порождая совершенно новый голем — языческий национализм. Уход от христианства — это отказ от современного общества, в котором “несть ни эллина, ни иудея”, возврат к приоритету родоплеменных связей. Разделение единого человеческого пространства на «богоизбранные» и «рабские» племена создаёт все условия для истребительных войн, превосходящих по жестокости колониальные. В этом, кстати, заключается весь ужасный смысл атеизма — он открывает дорогу к возрождению язычества, за которым на переднем плане олимпийские или древнеславянские Боги, а на заднем дворе — жёсткая иерархия племён, чёткое разделение на своих “юберменьшей” и чужих — “унтерменьшей”, иначе говоря, недочеловеков. А представляете, доктор, что это за бомба под Россией с её двумя сотнями народностей?
— “Юберменьши” и “унтерменьши”… Вы перешли на немецкий?
— Германия, опоздавшая к колониальному разделу глобуса, первой ринулась осваивать оккультизм. В середине XIX века немецкие авторы пытались искать истоки своей культуры в древнегерманском мире. Первыми, кстати, это стало практиковать прусское юнкерство. Они увлекались рунами, германскими мифами, языческими богами, обращались к почерпнутой из исландских саг идее Средиземья-Mittgart, якобы родины особого «нордического человека», от которого и произошли германские племена. Позднее к прославлению жизнелюбия и языческой связи с природой обратился социалист Ойген Дюринг. Он не по-детски увлекся солярной символикой и доказывал, что Христос — германский бог Солнца, а Дева Мария — прародительница арийцев, славных германских народов… Чувствуете, какой замах?